свою чувствительность перед Сергеем.
— Если хочешь, догони ее.
— Да что с тобой? Я просто думал, что она совсем дремучая.
— Ты что, действительно слепой?
— Я? Слепой?
— Она извинилась сейчас только затем, что захотела произвести на тебя впечатление!
Сергей застывает, затем медленно ворочает языком:
— По крайней мере, она говорит, а не замыкается в собственном мире.
— Что ты вообще обо мне знаешь?
— Ничего. Может быть, это и привлекает меня.
— Тогда перестань бесить меня. Пожалуйста. Давай поговорим о чем-нибудь еще, а не о моем собственном мире или Иванковой.
— Давай. Например, о том, как ты не будешь скучать по мне, пока я буду в Тюмени.
Софии захотелось дать ему пощечину и тут же загладить свою вину, но она сдержалась, — и вдвоем, замолчав, они стали подниматься по лестнице на третий этаж. Раздражение на Сергея перекинулось в одночасье на нее саму. Спустя пять минут она стояла перед колонками, смотрела, как Волобуева извивается под безымянным мужским телом, то и дело высовывая кончик языка, — и чувствовала в этом что-то животное и отталкивающее. Бам-бам. Голова болела. Она знала, что Сергей хочет пригласить ее на белый танец, и она намеренно встала с другого края зала, а потом, видя неизбежность приглашения, прихватила за локоть какого-то одиннадцатиклассника в очках, в поту, который в продолжение танца дышал ей в ухо тяжело и старинно, как паровоз. Еще чуть-чуть и он бы пустил на нее слюни, и оголенным плечам стало бы влажно, и вдвоем они потерялись бы в музыке с головой. Наконец, София улучила время и исчезла, не попрощавшись ни с Волобуевой, ни с Сергеем.
Дни потянулись скучные, предновогодние — последние несколько лет встреча Нового года превратилась в повинность: чего только стоил отец в одеянии Деда Мороза, плясавший годом ранее перед Павлом Игоревичем. Ей не было весело. Казалось, и родителям тоже, тогда зачем они надрывали души, чтобы показать себе и брату, что все изменится? Ей хотелось раскаяться, убедить себя в том, что она неправа, вжиться в душу холодной матери, но каждый раз, перенимая ее привычки, пользуясь тушью и помадой, обращаясь с Павлом Игоревичем по-матерински, а с отцом по-супружески, она чувствовала не раскаяние, подступающее к горлу, а черную пустоту. Скажи мама: «Софушка, давай все будет так, как было прежде? Хочешь я спою тебе колыбельную?», — растрогалась бы она?
Время было вязким и холодным, в предпоследний день старого года ударили холода под минус пятьдесят, так что окно на кухне с внутренней стороны приросло ледяным горбылем. Проснувшись, София первой из домашних увидела его и приложила к нему ладонь, затем за хлебницей отыскала зажигалку матери и ради любопытства, едва не обжегши пальцы, приблизила пламя ко льду. Странное дело. На кухне было тепло, а лед на окне и не думал таять.
Мать послала ее в лавку за солью и майонезом. В старой дубленке, перешитой из девичьей куртки матери, холод почти не ощущался, дышалось, однако, с трудом; воздух обратился во что-то тяжелое и колючее, глоткой чувствовалось, будто стылый, разомлевший кирпич входит внутрь груди. Но он все равно не доходил до легких, едва отогреваясь, застывал в гортани. Ближняя лавка была закрыта, пришлось идти дальше, в магазин, который родители по старой памяти называли «стекляшкой».
У камер хранения она увидела закутанную в шарф по самые глаза женщину, та что-то говорила в сотовый, прижав его к уху обеими руками. Кожа вокруг глаз ее была красной, на ресницах — белая изморозь. Она изо всех сил прижимала сотовый к уху и кричала: «Что ты говоришь, повтори еще раз!», — порывалась выйти из распахивающихся дверей, но возвращалась обратно. Охранник с жирной складкой на затылке смотрел на нее пристально, нахмурившись.
«Еще раз, повтори! Какая Сирия! Их же перебросили на Дальний Восток!», — кричала женщина, и только когда София поравнялась с ней, сама закутанная, в задубевшей дубленке, она увидела, что эта женщина — Анна Сергеевна, та самая Анна Сергеевна, что полторы недели назад отчитывала ее за опоздание. Теперь она металась от камер хранения к тележкам и обратно, и кричала в сотовый: «В каком лазарете! Еще раз! Не слышу тебя!».
София вышла из магазина, и тут же за ней следом выбежала завуч, ей почему-то подумалось, что завуч начнет просить ее никому не говорить, что она видела ее в таком состоянии, но нет. Она пробежала мимо, захлебываясь от слез до тех пор, пока плакать ей не стало больно от колкого воздуха, и волосы ее на бегу колыхались, как лапы пожухшей сосны.
Сочувствие Софии растворилось в неловкости произошедшего: что же стряслось? Разве у нее был сын, или дело в пропавшем Руслане? Но при чем здесь Дальний Восток? И Сирия? Неужели у нее действительно кто-то бесповоротно умер? И ей вдруг вспомнилось слово «ворвань». Вчера в сети она читала о китовом жире. Ей живо представилось, как убитых китов тащили к котлу, выложенному камнями неподалеку от берега, свежевали и делали из ворвани варенец. Вот откуда у нее сейчас в голове это слово! Она вспомнила, как на прилавке в глаза ей бросился варенец — не китовый, молочный. И она наитием представила себе ворвань до вытопки — желтая жижа, вонючая, рвотная, в которую опускают с головой какого-нибудь проштрафившегося моряка. И раз, и два, и три!.. Увлечение в духе Абры.
Он написал ей в тот же вечер, спросил, знает ли, как с греческого переводится ее имя, помнит ли она Ренату, вставшую из гроба. София отвечала утвердительно.
— …тогда почему, спрашивается, ты захотела меня обвести вокруг пальца? Я похож, по-твоему, на дурачка, не способен отличить настоящие резаные запястья от бутафорных? Ты думала, что я ничего не замечу, Софа?
— Извини, Абра…
— Зачем ты так поступила со мной? Если я тебя обидел, так и скажи, если ты хочешь соскочить, так и напиши. Ты меня очень расстроила, Софа.
Она представила пустоту будущих вечеров без Абры — и что-то в ней ужаснулось этому, не она сама: с Аброй настоящей Софии как будто бы не существовало, он будто срывал с нее луковичную кожицу — и вот она была перед ним вся не своя, и в то же время истиннее, чем она была настоящая. В голове даже промелькнула и тут же погасла мысль: кого бы она выбрала, если бы кто-нибудь поставил ей условия отказаться либо от переписки с Аброй, либо — с Сергеем? Разумеется, она бы избавилась от Сергея. Этот ответ испугал ее, и в то же время, говоря так, она почувствовала в себе что-то несофьевское, нечеловеческое, будто она напрямую обращалась к требовательному и милостивому богу у треножника — без посредничества дымов и Пифий.
— Извини, Абра. Я подумала, что…
— Что ты не готова? Разве я зла тебе желаю? Разве я медь или кимвал? Я был с тобой лицом к лицу, а ты была со мной гадательно, сквозь экран. Глупо вышло, Софа. И что мне теперь с тобой делать? Ты думаешь, что это мелочь. Но это хуже — это слабость, и в этой слабости ты подобна своим матери и отцу. Они тоже не хотели становиться самими собой. Ты думаешь, твоя мама хотела стать